Ты влек меня, Господи, - и я увлечен. (Иер. 20:7). — Что для меня было преимуществом, то ради Христа я почёл тщетою… от всего отказался и всё почитаю за сор, чтобы приобресть Христа. (Филиппийц. 3, 7, 8).
Призывая благословение Божие на всякого, читающего эти строки, чтобы мой искренний рассказ о моём обращении к Господу и Спасителю Иисусу Христу мог дать толчок к исканию, к решимости и разрешению мучающих душу вопросов о жизни, её смысле, пути и целях — тем большим и малым, простым и знатным, что выброшены на улицы и переулки жизни или стоят в раздумье на перекрёстках дорог, не зная, что избрать: коня ли потерять, т. е. свою славу и внешнюю красоту, или жизнь потерять, если пойдут налево, или тем, которые свалились в изнеможении под изгородью и не подозревают, что они очень близко подошли к спасению — они обессилели, и им остаётся молиться Спасителю, — и, вместе с тем, исполняя просьбы некоторых, просто и коротко излагаю я мою жизнь и обращение ко Христу, чтобы это послужило живым свидетельством силы, жизни и славы Евангелия Господа нашего, Иисуса Христа, в наши дни.
Первые годы своего детства я провёл в обстановке корейской деревни, там, далеко — у Тихого океана, почти на границе России с Кореей. В деревушке Адами стоял батальон, в котором служил мой отец — офицер; его я не помню, так как он умер, когда мне было всего около года.
Затем вспоминаются дни жизни в городе Хабаровске, на Амуре, где мы немного терпели нужду; а затем мать вышла вторично за одного офицера, который был сначала в отставке, а потом получил назначение на остров Сахалин.
Пост Александровский, дикая природа, тайга, море Татарского пролива, туманы, пароходы, транспорты, холодная зима, а также вся обстановка каторжного острова — врезались мне в память, может быть, на всю жизнь. Масса ссыльных, негодных, выброшенных за борт жизни людей, высокие заборы тюрем, люди, ходящие в железных цепях-кандалах, рудники, рассказы и новости о побегах, о подкопах, о наказаниях арестантов, подвиги их, похождения, свои герои — кто сколько раз бегал, как обижал других, рассказы о людоедах, как нашли у одного пойманного арестанта куски тела товарища, и т. д. — всё это пришлось вбирать и слушать моей детской душе. Но о Боге там я ничего не слыхал.
Как жутко теперь оглянуться туда и подумать о тех, кто там и теперь так живёт всю жизнь свою в такой среде, разговорах и преступлениях. Там — все почти ссыльные, кроме солдат и чиновников.
Оттуда я был отдан в подготовительную школу в гор. Хабаровске. Здесь быстро прошли три года учения, и затем я и мой брат, не простившись с родными, которые остались на о. Сахалине, отправились в город Омск, в западную Сибирь, где был кадетский корпус. Путешествие совершили в 50 дней по всему Амуру и реке Шилке на пароходе, а тысячу вёрст от г. Сретенска до реки Оби, где начинают уже ходить поезда Сибирской железной дороги, ехали на почтовых лошадях.
Годы учения в корпусе прошли однообразно.
Кадетская жизнь в закрытом военном корпусе была скучная: держали в заперти, относились сравнительно хорошо, но не было попечения о том, чтобы развить воспитанников, вникнуть в их запросы и ответить им на всё интересующее их. Мы были предоставлены самим себе — и всё время заполняли или играми, или чтением. Помню, было скучно и тоскливо, особенно тогда, когда многие разъезжались на лето по домам, а мы, несколько десятков кадет, оставались скучать вдали от родных всё лето — и не одно, а каждый год. Забор лагерей был границей, отделяющей нас от мира, и мы с братом часто, облокотившись на забор, смотрели на прохожих и проезжающих мимо и поддерживали друг друга ободрениями. В последний год мне пришли, кажется, первые мысли о том, что мне не идти по той дороге, которая была передо мною открыта — военная карьера; мне хотелось прийти и посетить Омск бедняком и странником, а не офицером. В 1901 году я вошёл в стены военного Михайловского артиллерийского училища в гор. С.-Петербурге и переодел кадетский мундир на простую солдатскую форму юнкера. Здесь жизнь была новая. Занятия были серьёзны. Отношения, внешние условия были хорошие, хотя и строгие. Учились все почти хорошо и старательно, потому что в это училище шли лучшие ученики из корпусов. Эти годы училища особенно мне дороги вспомнить потому, что здесь я и мои товарищи могли слушать лекции священника Г. Петрова, который был законоучителем в училище. Его фигура, тихая, ровная речь, доброе и серьёзное лицо привлекали нас к нему; мы внимательно слушали его лекции и дорожили его часами. Он оставлял в стороне курс Закона Божия, а постоянно говорил трезвые речи о жизни, о Евангелии, о Христе, и, может быть, его речь, приправленная солью, многих сохранила от разврата и других язв столицы. Но всё это для меня лично не было ещё ясно, хотя я усваивал, что это несравненно лучшее в жизни. Хорошо кончив курс, я имел преимущество и право остаться на третий год в училище для лучшей подготовки; в артиллерийскую академию дорога была открыта; но здесь опять то внутреннее чувство пришло с вопросом — зачем это тебе? И после короткой борьбы, уже с третьего курса я подал докладную записку о выпуске меня в офицера.
Да, у меня же было всё на месте, и я получил право на приз. Когда нас выстроили, меня вызвали вперёд, и я из рук великого князя, генерал-фельдцейхмейстера артиллерии Михаила Николаевича получил золотые часы с цепочкой, стоимостью в 75 руб., и значок на мундир — две скрещённые пушки.
Звонкие шпоры, офицерский темляк, две белые лычки на погонах, часы и значок на мундир, звание третьекурсника — всё это были мои преимущества.
Выйдя в офицеры и пробыв в г. Рязани около месяца, я поехал на Дальний Восток, где находился один дивизион 35-й артиллерийской бригады. Попутно заехал домой к родным и пробыл у них один месяц. За десять лет я их видел два месяца; за 18 лет я их видел три месяца; а теперь я их более не увижу на этой земле, потому что они отошли в вечность. Господь не позволил мне видеть их по моём обращении к Нему.
Что Он делает — теперь я не понимаю, но уразумею после. Не прошло и двух месяцев, как была объявлена война с Японией — и мы все закопошились. Началась мобилизация. Думать было некогда: нужно было учить солдат, лошадей, изучать новые орудия, готовиться к встрече с японцами. В числе первых пошли мы в Маньчжурию и, долго простояв у Японии, под большой горой, мы двинулись на юг, а 1 и 2 июня вступили в первый бой у Вафаньгоу. Здесь явились новые ощущения и картины. Природа юга и погода были отличные и совсем не говорили о войне и о близости смерти. Но гул от пальбы и раненые отрезвляли нас, и особенно, когда стали петь около ушей пули и проносился артиллерийский снаряд. Мы были новички в войне и палили прямо перед собой по кустам и хребту горы; в бинокль ничего нельзя было разобрать, а японцы были где-то близко, и одного за другим 4–5 солдат и моего старшего офицера они выбили из строя. Я остался невредим. К стыду нашему сказать, тогда много было напутано свыше, и нам пришлось отступать, потому что нас обошли с другого края. Проливной дождь помочил и нас, и японцев, потушил нашу ссору и отнял возможность у них преследовать нас. Мы отступали с большими трудностями, тащили на измученных лошадях наши пушки и ящики. Далее, перед глазами прошли другие встречи, переходы, трудности, испытания, бой под Ляояном, где мы опять были впереди и где едва ушли от японцев к Янтаю и дальше, к реке Шахэ. Затем наше неудачное наступление на Шахэ, зима в окопах, разделённые рекою и полосой земли в 2–5 вёрст с японцами, ежедневная охота друг на друга, стрельба и наблюдения — всё это составит особые страницы воспоминаний, и здесь они только отвлекут внимание от главного, — поэтому я их опускаю. Коротко замечу: я несколько раз был чудесно спасаем Господом от смерти — я любил ходить по окопам, брал только бинокль и с передовых постов смотрел на работы японцев, но рука Господня сохранила меня, и даже моё офицерское пальто осталось непорванным ни одним осколком.
После Мукденского боя мы отошли далеко к северу и стали окапываться там, но больше ждали мира, потому что всё то, во имя чего мы здесь воюем, надоело. В России идут беспорядки, мы терпим, и нас же обвиняют. Простояв в бездействии, мы получили весть о мире. «Долго несбывающаяся надежда томит сердце, а исполнившееся желание — как древо жизни». Так было и с нами. Весть о мире застала меня у дорогой мамы в г. Хабаровске, куда я отпросился в это время затишья на один месяц.
Как я был рад утешить её этой вестью. Она была покорна Господу, послав двоих сыновей на войну, и теперь горечь смерти миновала, но это было моё последнее свидание. Я уехал в Россию, а она потом была убита своим слугой-китайцем, подростком, наверно, с целью грабежа — и этого я не понимаю, но Он верен — уразумею после.
«При умножении скорбей в сердце моём утешения Твои услаждают душу мою».
За время этого затишья, в ожидании мира, каковы были нравы — пили и курили, хотя в артиллерии меньше и приличнее. Помню, что я не участвовал в этом, и даже моё влияние отразилось на нескольких товарищах. В палатке я прятал под подушку Евангелие и читал его. Оно лежало в вещах весь поход; я его плохо знал, разве нагорную проповедь, а стучалось. Поход выбил из головы моей все знания, и, когда я на станции столкнулся с французом, который искал коменданта, то я ему, вместо того чтобы сказать по-французски несколько слов, стал говорить по-китайски.
После мира зиму пришлось стоять в Маньчжурии у ст. Яоминь, в китайской деревне. Здесь я отдался делу воспитания солдат, стал заниматься с ними; поэтому раньше я был их товарищем, они относились ко мне хорошо, с любовью и доверием и были откровенны. По вечерам я подходил к ним и подолгу беседовал с ними обо всём у костра, или у орудия, или в окопе и землянке. Здесь у меня было время: я раздавал им брошюры, книжки нравственного содержания, знакомил их с социальным движением и волнением в России. Здесь было много хороших вечеров, и никто не мешал — мы были в глуши Маньчжурии. Книги мы доставали из г. Харбина, частью на свои, частью на казённые деньги. Отпуская солдат в запас, я прощался с ними сердечно и снабжал их своими деньгами. Пишу как было, чтобы читатель понял внутренний процесс тяготения души к добру и свету. Затем весной 1906 года мы вернулись в Россию, в гор. Рязань. Гроза прошла. Гром пальбы затих, и мы только вспоминали о минувших ужасах.
Здесь обстановка изменилась. Уроки войны были отчасти забыты. Потекла мирная жизнь; появилось мирное начальство со своими требованиями и смотрами; вместо здорового свежего воздуха Маньчжурии, свободы, простоты, частной инициативы явились уставы на службе; а в городской жизни — сплетни, удовольствия, развлечения, гулянья и театры с балами, — пахнуло сыростью и скукой от этой затхлой жизни, в этом тинистом болоте.
Я видел, что так жить долго я не могу. После двухмесячного отпуска и поездки на юг России, где я виделся с братом своим Александром, много передумав за это время, я вернулся с твёрдым намерением — бросить службу, потому что дольше служить мне не позволяла совесть.
Когда я подал рапорт о запасе, это привело всех товарищей ко многим разговорам. Я оставлял свои преимущества — доброе имя, уважение офицеров, звание боевого офицера, может быть, во всем безупречного, снимал с себя мундир, те боевые отличия (ордена, которые я получил за войну, я как-то стыдился носить, кроме красной ленты на шашке), содержание и пр. Все эти корабли я решил сжечь, чтобы назад не отступать. Так и сделал. С солдатами был откровенен, простился, роздал им Евангелия и подарил батарее на память толстую Библию, заложив её своими орденскими лентами. Освободившись от своих обязанностей, купил Библию и ещё книг в Москве и стал их читать. И, в ожидании ответа от Государя, жил в Рязани. Знакомые были удивлены и думали, что это пройдёт, звали меня в театры и на концерты, — и я ходил с ними, но в душе решение всё созревало.
(Продолжение следует.)