(Рассказ)
Утро. Густой туман повис в воздухе. В одной из палат N-ской земской больницы, слабый свет дня, прорвавшись сквозь спущенную штору, озарил стоявшую около окна кровать и дремавшую в кресле сестру милосердия и затерялся где-то в углу палаты.
Жизнь просыпалась.
Вошёл доктор, в сопровождении фельдшера, и стал обходить больных, спрашивая сестру о переменах в продолжении дежурства. По уходе доктора, снова всё стихло. Посторонние звуки почти не доносились сюда, словно боясь испугать кого, нарушить эту тишину, изредка прерываемую протяжным стоном больных или глухим надорванным кашлем.
Иногда приходили к больным родные. Как то, видимо, и им было неловко в этой тишине. Робко садились они на край кровати и в несколько минут свидания охали, стонали и утешали больного сухими, ничего не значащими фразами. И как-то даже досадно было, когда что-нибудь постороннее нарушало эту тишину, врываясь в жизнь больных.
Ночь.
Неслышно ступая, ходит дежурившая сестра. Смутно белели в полумраке белые худые руки, разметавшегося в жару больного.
— «Сестрица!» донеслось откуда-то; и, как видимо, сказанное с усилием слово вызвало сильный приступ кашля; казалось, что в груди что-то разрывалось.
Сестра подошла на зов.
Это была совсем еще молодая девушка. Взглянув на это бледное, с заострившимися чертами, лицо, с глубоко ввалившимися глазами, с бурным свистящим, словно задевавшим за что-то, дыханием, можно было сказать, что болезнь крепко держит эту молодую жизнь.
Больная была снова в забытьи.
— «Жарко... давит грудь...» проговорила, с трудом очнувшись, больная.
«Я здесь, здесь!» близко наклонившись к ней, сказала сестра.
Рука больной, с усилием поднявшись, судорожно схватила руку сестры; в широко открытых глазах читалась мольба и страдание.
— «Там, тот пакет... после моей сме—е—рти... положите на почту...»
— «Хорошо родная, я всё знаю, я всё исполню!»
Глаза закрылись, рука бессильно упала.
Через час царившую тишину нарушали мягкие шаги сестры да кашель больной, от которого оставались кровавые пятна на подушке.
II
— Аня! Моя дорогая, моя дорогая сестра! Последний раз я пишу тебе, в эти последние дни моей жизни здесь, на земле; я не могу даже никому сказать; прости, я так одинока. Ещё несколько дней — и всё кончено!..
Знаешь, мне отрадно сознавать, что ещё немного — и не будет этих мук и того, что разбило мою жизнь, погубило её. И только тебе одной я пишу, только тебе доверяю одну страницу из моей, так рано кончившейся, никому не принёсшей пользы, из моей одинокой тяжёлой жизни. Как много мне нужно сказать тебе, но писать так трудно, так устаёт рука.
Тихо… Ни звука.
Тёмная ночь легла на землю. Внизу, как в тумане, рисуются крыши домов, мостовые; кое‑где мелькают жёлтыми пятнами огни фонарей. А там, далеко, далеко в небе, горят вечные звёзды — свидетели тёмных дел грешной земли. Яркий светильник неба то дрожит, то вспыхивает блестящим синим огоньком…
Светлые картины детства. Нет, нет, не надо! Зачем вспоминать! Так хорошо, так отрадно думать, что ещё немного осталось быть на этой грешной земле‑отступнице. Как много нужно сказать тебе: ведь со времени нашей разлуки прошло столько долгих лет. Так много было пережито мной за это время.
Аня! Помнишь ли ты тот последний день, когда мы были с тобой? Как хорошо тогда было! Как хорошо, когда веришь, что жизнь нужна кому‑нибудь, когда живёшь не для себя. И вот теперь так ясно встают перед глазами картины далёкого прошлого, того времени, когда верилось в жизнь, в окружающих людей, и сколько было сил, сколько любви положено в душе.
Всё это было прожито в семь лет. Поздно теперь сожалеть о том, что не могла удержать. Вся прежняя жизнь, картина за картиной, проносится перед глазами.
Ярко светит весеннее солнышко, бросая золотой луч на лица сидевших в собрании братьев. И у меня в душе так ясно, так светло, как будто бы один из тех лучей и туда проник, оживив и согрев всё то, что было скрыто там. И ничтожным кажется грозное приказание отца не ходить на сборище, как он называл молитвенное собрание; ни насмешки знакомых, ни упрёки в родной семье не кажутся мне странными, как бывало раньше.
Проповедник кончает проповедь и приглашает преклонить колена. Я не могу ничего думать и говорить: всё путается в голове. Только в душе так радостно, так светло. Мне просто хочется крикнуть что‑то, что‑то сказать важное всем, чем‑то одним выразить состояние души. Молитва кончена.
И вдруг, словно один за всех, выражая недосказанное, по залу понёсся голос сотен душ:
— «За Евангельскую веру, за Христа мы постоим!» «За Ним, за Ним!» — радостно отдавалось в душе, и иной казалась жизнь.
Дорогие воспоминания! Как яркие звёзды, горят они в моей жизни редкими, но светлыми, светлыми огнями далёкого неба!
А потом — злоба домашних, презрение окружавших людей; и откуда‑то издалека доносятся рвущие душу слова: «На что ты променяла родную веру — на золото ли, на серебро, на богатого ли жениха? Разве наша вера хуже их, или они тебе дали много денег?»
И как больно тогда было слушать это мучившее больше всего несправедливое обвинение. Ожидаемое так долго прошение о выключении пришло, но переход из православия не разрешался до совершеннолетия.
Болезнь отца, бедность, большая семья — и хуже всего то, что некуда даже идти, чтобы найти работу. Везде недоверие, как к сектантке. Дома упрёки, а я ничего не могла сделать, ничем помочь.
Не буду говорить много об этом времени: мне тяжело вспоминать эти годы. Понемногу уходило куда‑то всё светлое, радостное, жившее в душе; каким‑то сном, чудным сном стало казаться прошедшее время. Незаметно для себя я всё дальше и дальше уходила. Не хотелось, как раньше, с любовью прощать этим людям, называвшимся христианами, поставленные ими препятствия на пути жизни. Жаль было уступить, отдать давнишнюю мечту, отдать всё для служения; и где‑то глубоко в душе закралось сомнение. «Для чего жить, зачем?» — спрашивала я себя, и жизнь уже не казалась такой светлой и радостной, как бывало…
Город!.. Вот эта тёмная масса крыш внизу — это сгубило меня… Как в чаду, пролетели четыре года и сгубили, унесли всё!..
Как‑то случайно пришлось услышать, что где‑то на самой окраине города разъездной проповедник баптистов говорит проповеди. Что‑то светлое, забытое разлилось по душе.
В следующее воскресенье я почти бегом дошла до узкой улицы на краю города. Мне думалось, что только там я сложу это бремя души, там поймут.
С сильно бьющимся сердцем я подошла к указанному дому. У двери стоял жандарм, который заявил мне, что больше никто не пропускается. И, несмотря на мои просьбы, не пропустил меня. Это окончательно надорвало мои силы.
А соблазн следовал за соблазном. У меня не было силы бросить всё и уехать куда‑нибудь, только не к родным; они смотрели на меня, как на работницу, помощницу; а дома я не могла бы им ничего принести кроме огорчения. Совета, разумного слова мне никто не мог сказать.
Время шло. Теперь можно было просить выключение; но зачем оно, когда я не могла назвать себя христианкой; к чему мне теперь оно, когда не осталось ничего из того, что было пять лет тому назад, когда оно было нужно. В это время всё ушло, не принеся никакого плода. А эти два года разбили всё…
И тёмной, ненужной кажется вся жизнь; зачем, к чему она? Ничего в ней не было, кроме тех редких светлых минут, как далёкие звёзды неба, светившие сквозь туман этой суетной жизни. Много, много нужно сказать тебе, но время уходить…
В волнах греха, в волнах разврата,
Не раз тонуть пришлось мне,
Никто не видел гибнущего брата,
Никто руки не подал мне.
Они ушли!.. Им нет тут дела!
Они спешат исполнить долг —
Их праздная толпа редела,
Последний звук пустой умолк.
Я звал, молил о сожалении —
Никто не внял моей мольбе,
Ни поглядел с участьем брата,
Никто руки не подал мне!..
Да, Аня! В этом городе, населённом христианами, я не встретила их.
Гибнет во мраке невежества наш бедный крестьянский люд, всю жизнь не знающий ничего, кроме нужды, гибнет без света, всю жизнь проживший и не знающий ничего, кроме кое‑как заученных на непонятном языке молитв. И когда все силы хотелось отдать им, то тебе как приговор бросали: «Сектантка!.. Можно ли вам позволить учить!» Недавно мне пришлось слышать, что на одном съезде священники решили устроить беседы против сектантов и усилить деятельность ревнителей в их приходах; а о том, чтобы научить вере многочисленные сёла и деревни, к которым они поставлены пастырями, ничего не было сказано.
Пора кончать… Живи ты, дорогой друг, и работай на ниве Божией. Хорошо, что тебе не нужно было ждать выключения.
Знаешь, когда теперь в этой тишине я стараюсь уловить невнятные звуки ночи, то мне кажется, что к небу несётся с этой грешной земли чуть слышная жалоба, тихий подавленный стон, и, заглушая этот стон, туда несётся смешанный гул тысячи голосов, и громче всех можно услышать когда‑то звучавший яростный крик озверевшей толпы: «Распни, распни Его, кровь Его на нас и на детях наших!..»
Прости меня! Увидимся там!..
В. М.